The degree of civilization in a society can be judged by entering its prisons.
Attributed to Fyodor Dostoevsky
Not found in their works No source has been found in Fyodor Dostoevsky's works.Draft entry, not yet reviewed
Where it really comes from
No such sentence occurs in The House of the Dead, in Russian or in English: the full Russian text and a public-domain English translation were searched for the wording and for 'степень цивилизации' (degree of civilisation) and the like. Ilya Vinitsky (Los Angeles Review of Books, 2019) traced the line to the American prison-reform movement. The earliest dated use he found is in the Asbury Park Press of 3 August 1968, in connection with John Herbert's prison play Fortune and Men's Eyes. The Fortune Society, founded on that play, took it as its motto. It reached Russian only as a back-translation: first, without the attribution, in a 1977 translation of Howard Zinn, and widely from the late 1990s. The Library of Congress's Respectfully Quoted marks it 'Attributed to Fyodor Dostoevsky. Unverified.' Similar thoughts were voiced earlier by others, best known Winston Churchill in 1910. Two real passages come closest: the one shown, on flogging, and the book's last chapter, where the narrator mourns the 'strongest and most gifted' men buried in the prison and asks 'Whose fault is that?' ('А кто виноват?').
What Fyodor Dostoevsky did write
К тому же пример, возможность такого своеволия действуют и на все общество заразительно: такая власть соблазнительна. Общество, равнодушно смотрящее на такое явление, уже само заражено в своем основании.
That the possibility of such license has a contagious effect on the whole of society there is no doubt. A society which looks upon such things with an indifferent eye, is already infected to the marrow.
- Work
- The House of the Dead, 1862
- Where
- Part 2, chapter 3
Where it circulates
The line is usually credited to The House of the Dead, his fictionalised memoir of four years in a Siberian prison camp, but it is not in the book. The passage shown is the closest real thought. In the prison hospital the narrator listens to men who have just been flogged. He reflects that the instincts of an executioner exist in germ in almost every modern man, and that unlimited power over another person's body corrupts whoever holds it. He then turns from the floggers to the society that tolerates them, and calls corporal punishment one of its sores.
Read it in the text
ЧАСТЬ ВТОРАЯ · ПРОДОЛЖЕНИЕ.
----
7 Все, что я пишу здесь о наказаниях и казнях, было в мое время. Теперь, я слышал, все это изменилось и изменяется. (Прим. автора).
И, однако, те же арестанты, которые проводили такие тяжелые дни и ночи перед самым наказанием, переносили самую казнь мужественно, не исключая и самых малодушных. Я редко слышал стоны даже в продолжение первой ночи по их прибытии, нередко даже от чрезвычайно тяжело избитых; вообще народ умеет переносить боль. Насчет боли я много расспрашивал. Мне иногда хотелось определенно узнать, как велика эта боль, с чем ее, наконец, можно сравнить? Право, не знаю, для чего я добивался этого. Одно только помню, что не из праздного любопытства. Повторяю, я был взволнован и потрясен. Но у кого я ни спрашивал, я никак не мог добиться удовлетворительного для меня ответа. Жжет, как огнем палит, - вот все, что я мог узнать, и это был единственный у всех ответ. Жжет, да и только. В это же первое время, сойдясь поближе с М-м, я расспрашивал и его. "Больно, - отвечал он, - очень, а ощущение - жжет, как огнем; как будто жарится спина на самом сильном огне". Одним словом, все показывали в одно слово. Впрочем, помню, я тогда же сделал одно странное замечание, за верность которого особенно не стою; но общность приговора самих арестантов сильно его поддерживает: это то, что розги, если даются в большом количестве, самое тяжелое наказание из всех у нас употребляемых. Казалось бы, что это с первого взгляда нелепо и невозможно. Но, однако же, с пятисот, даже с четырехсот розог можно засечь человека до смерти; а свыше пятисот почти наверно. Тысячи розог не вынесет разом даже человек самого сильнейшего сложения. Между тем пятьсот палок можно перенести безо всякой опасности для жизни. Тысячу палок может вынести, без опасения за жизнь, даже и не сильного сложения человек. Даже с двух тысяч палок нельзя забить человека средней силы и здорового сложения. Арестанты все говорили, что розги хуже палок. "Розги садче, - говорили они, - муки больше". Конечно, розги мучительнее палок. Они сильнее раздражают, сильнее действуют на нервы, возбуждают их свыше меры, потрясают свыше возможности. Я не знаю, как теперь, но в недавнюю старину были джентльмены, которым возможность высечь свою жертву доставляла нечто, напоминающее маркиз де Сада и Бренвилье. Я думаю, что в этом ощущении есть нечто такое, отчего у этих джентльменов замирает сердце, сладко и больно вместе. Есть люди, как тигры жаждущие лизнуть крови. Кто испытал раз эту власть, это безграничное господство над телом, кровью и духом такого же, как сам, человека, так же созданного, брата по закону Христову; кто испытал власть и полную возможность унизить самым высочайшим унижением другое существо, носящее на себе образ божий, тот уже поневоле как-то делается не властен в своих ощущениях. Тиранство есть привычка; оно одарено развитием, оно развивается, наконец, в болезнь. Я стою на том, что самый лучший человек может огрубеть и отупеть от привычки до степени зверя. Кровь и власть пьянят: развиваются загрубелость, разврат; уму и чувству становятся доступны и, наконец, сладки самые ненормальные явления. Человек и гражданин гибнут в тиране навсегда, а возврат к человеческому достоинству, к раскаянию, к возрождению становится для него уже почти невозможен. К тому же пример, возможность такого своеволия действуют и на все общество заразительно: такая власть соблазнительна. Общество, равнодушно смотрящее на такое явление, уже само заражено в своем основании. Одним словом, право телесного наказания, данное одному над другим, есть одна из язв общества, есть одно из самых сильных средств для уничтожения в нем всякого зародыша, всякой попытки гражданственности и полное основание к непременному и неотразимому его разложению.
Палачом гнушаются же в обществе, но палачом-джентльменом далеко нет. Только недавно высказалось противное мнение, но высказалось еще только в книгах, отвлеченно. Даже те, которые высказывают его, не все еще успели затушить в себе эту потребность самовластия. Даже всякий фабрикант, всякий антрепренер непременно должен ощущать какое-то раздражительное удовольствие в том, что его работник зависит иногда весь, со всем семейством своим, единственно от него. Это наверно так; не так скоро поколение отрывается от того, что сидит в нем наследственно; не так скоро отказывается человек от того, что вошло в кровь его, передано ему, так сказать, с матерним молоком. Не бывает таких скороспелых переворотов. Сознать вину и родовой грех еще мало, очень мало; надобно совсем от него отучиться. А это не так скоро делается.
Я заговорил о палаче. Свойства палача в зародыше находятся почти в каждом современном человеке. Но не равно развиваются звериные свойства человека. Если же в ком-нибудь они пересиливают в своем развитии все другие его свойства, то такой человек, конечно, становится ужасным и безобразным. Палачи бывают двух родов: одни бывают добровольные, другие - подневольные, обязанные. Добровольный палач, конечно, во всех отношениях ниже подневольного, которым, однако, так гнушается народ, гнушается до ужаса, до гадливости, до безотчетного, чуть не мистического страха. Откуда же этот почти суеверный страх к одному палачу и такое равнодушие, чуть не одобрение к другому? Бывают примеры до крайности странные: я знавал людей даже добрых, даже честных, даже уважаемых в обществе, и между тем они, например, не могли хладнокровно перенести, если наказуемый не кричит под розгами, не молит и не просит о пощаде. Наказуемые должны непременно кричать и молить о пощаде. Так принято; это считается и приличным и необходимым, и когда однажды жертва не хотела кричать, то исполнитель, которого я знал и который в других отношениях мог считаться человеком, пожалуй, и добрым, даже лично обиделся при этом случае. Он хотел было сначала наказать легко, но, не слыша обычных "ваше благородие, отец родной, помилуйте, заставьте за себя вечно бога молить" и проч., рассвирепел и дал розог пятьдесят лишних, желая добиться и крику и просьб, - и добился. "Нельзя-с, грубость есть", - отвечал он мне очень серьезно. Что же касается до настоящего палача, подневольного, обязанного, то известно: это арестант решоный и приговоренный в ссылку, но оставленный в палачах; поступивший сначала в науку к другому палачу и, выучившись у него, оставленный навек при остроге, где он содержится особо, в особой комнате, имеющий даже свое хозяйство, но находящийся почти всегда под конвоем. Конечно, живой человек не машина; палач бьет хоть и по обязанности, но иногда тоже входит в азарт, но хоть бьет не без удовольствия для себя, зато почти никогда не имеет личной ненависти к своей жертве. Ловкость удара, знание своей науки, желание показать себя перед своими товарищами и перед публикой подстрекают его самолюбие. Он хлопочет ради искусства. Кроме того, он знает очень хорошо, что он всеобщий отверженец, что суеверный страх везде встречает и провожает его, и нельзя ручаться, чтоб это не имело на него влияния, не усиливало в нем его ярости, его звериных наклонностей. Даже дети знают, что он "отказывается от отца и матери". Странное дело, сколько мне ни случалось видеть палачей, все они были люди развитые, с толком, с умом и с необыкновенным самолюбием, даже с гордостью. Развилась ли в них эта гордость в отпор всеобщему к ним презрению; усиливалась ли она сознанием страха, внушаемого ими их жертве, и чувством господства над нею, - не знаю. Может быть, даже самая парадность и театральность той обстановки, с которою они являются перед публикой на эшафоте, способствуют развитию в них некоторого высокомерия. Помню, мне пришлось однажды в продолжение некоторого времени часто встречать и близко наблюдать одного палача. Это был малый среднего роста, мускулистый, сухощавый, лет сорока, с довольно приятным и умным лицом и с кудрявой головой. Он был всегда необыкновенно важен, спокоен; снаружи держал себя по-джентльменски, отвечал всегда коротко, рассудительно и даже ласково, но как-то высокомерно ласково, как будто он чем-то чванился предо мною. Караульные офицеры часто с ним при мне заговаривали и, право, даже с некоторым как будто уважением к нему. Он это сознавал и перед начальником нарочно удвоивал свою вежливость, сухость и чувство собственного достоинства. Чем ласковее разговаривал с ним начальник, тем неподатливее сам он казался, и хотя отнюдь не выступал из утонченнейшей вежливости, но, я уверен, в эту минуту он считал себя неизмеримо выше разговаривавшего с ним начальника. На лице его это было написано. Случалось, что иногда в очень жаркий летний день посылали его под конвоем с длинным тонким шестом избивать городских собак. В этом городке было чрезвычайно много собак, совершенно никому не принадлежавших и плодившихся с необыкновенною быстротою. В каникулярное время они становились опасными, и для истребления их, по распоряжению начальства, посылался палач. Но даже и эта унизительная должность, по-видимому, нимало не унижала его. Надо было видеть, с каким достоинством он расхаживал по городским улицам в сопровождении усталого конвойного, пугая уже одним видом своим встречных баб и детей, как он спокойно и даже свысока смотрел на всех встречавшихся. Впрочем, палачам жить привольно. У них есть деньги, едят они очень хорошо, пьют вино. Деньги достаются им через взятки. Гражданский подсудимый, которому выходит по суду наказание, предварительно хоть чем-нибудь, хоть из последнего, да подарит палача. Но с иных, с богатых подсудимых, они сами берут, назначая им сумму сообразно с вероятными средствами арестанта, берут и по тридцати рублей, а иногда даже и более. С очень богатыми даже очень торгуются. Очень слабо наказать палач, конечно, не может; он отвечает за это своей же спиной. Но зато, за известную взятку, он обещается жертве, что не прибьет ее очень больно. Почти всегда соглашаются на его предложение; если ж нет, он действительно наказывает варварски, и это вполне в его власти. Случается, что он налагает значительную сумму даже на очень бедного подсудимого; родственники ходят, торгуются, кланяются, и беда, если не удовлетворят его. В таких случаях много помогает ему суеверный страх, им внушаемый. Каких диковинок про палачей не рассказывают! Впрочем, сами арестанты уверяли меня, что палач может убить с одного удара. Но, во-первых, когда ж это было испытано? А, впрочем, может быть. Об этом говорили слишком утвердительно. Палач же сам ручался мне, что он это может сделать. Говорили тоже, что он может ударить со всего размаха по самой спине преступника, но так, что даже самого маленького рубчика не вскочит после удара и преступник не почувствует ни малейшей боли. Впрочем, обо всех этих фокусах и утонченностях известно уже слишком много рассказов. Но если даже палач и возьмет взятку, чтоб наказать легко, то все-таки первый удар дается им со всего размаха и изо всей силы. Это даже обратилось между ними в обычай. Последующие удары он смягчает, особенно если ему предварительно заплатили. Но первый удар, заплатили иль нет ему, - его. Право, не знаю, для чего это у них так делается? Для того ли, чтоб сразу приучить жертву к дальнейшим ударам, по тому расчету, что после очень трудного удара уже не так мучительны покажутся легкие, или тут просто желание пофорсить перед жертвой, задать ей страху, огорошить ее с первого раза, что понимала она, с кем дело имеет, показать себя, одним словом. Во всяком случае палач перед началом наказания чувствует себя в возбужденном состоянии духа, чувствует силу свою, сознает себя властелином; он в эту минуту актер; на него дивится и ужасается публика, и, уж конечно, не без наслаждения кричит он своей жертве перед ударом: "Поддержись, ожгу! " - обычные и роковые слова в этом случае. Трудно представить, до чего можно исказить природу человеческую.
Part II. · CHAPTER III. · anonymous translator (Everyman's Library)
They must torture more than sticks, that is certain, that is evident; for they irritate much more forcibly the nervous system, which they excite beyond measure. I do not know whether any person still exists, but such did a short time ago, to whom the whipping of a victim procured a delight which recalls the Marquis de Sade and the Marchioness Brinvilliers. I think this delight must consist in the sinking of the heart, and that these nobles must have experienced pain and delight at the same time.
There are people who, like tigers, are greedy for blood. Those who have possessed unlimited power over the flesh, blood, and soul of their fellow-creatures, of their brethren according to the law of Christ, those who have possessed this power and who have been able to degrade with a supreme degradation, another being made in the image of God; these men are incapable of resisting their desires and their thirst for sensations. Tyranny is a habit capable of being developed, and at last becomes a disease. I declare that the best man in the world can become hardened and brutified to such a point, that nothing will distinguish him from a wild beast. Blood and power intoxicate; they aid the development of callousness and debauchery; the mind then becomes capable of the most abnormal cruelty in the form of pleasure; the man and the citizen disappear for ever in the tyrant; and then a return to human dignity, repentance, moral resurrection, becomes almost impossible.
That the possibility of such license has a contagious effect on the whole of society there is no doubt. A society which looks upon such things with an indifferent eye, is already infected to the marrow. In a word, the right granted to a man to inflict corporal punishment on his fellow-men, is one of the plague-spots of our society. It is the means of annihilating all civic spirit. Such a right contains in germ the elements of inevitable, imminent decomposition.
Society despises an executioner by trade, but not a lordly executioner. Every manufacturer, every master of works, must feel an irritating pleasure when he reflects that the workman he has beneath his orders is dependent upon him with the whole of his family. A generation does not, I am sure, extirpate so quickly what is hereditary in it. A man cannot renounce what is in his blood, what has been transmitted to him with his mother’s milk; these revolutions are not accomplished so quickly. It is not enough to confess one’s fault. That is very little! Very little indeed! It must be rooted out, and that is not done so quickly.
I have spoken of the executioners. The instincts of an executioner are in germ in nearly every one of our contemporaries; but the animal instincts of the man have not developed themselves in a uniform manner. When they stifle all other faculties, the man becomes a hideous monster.
What it says
The popular line says that how a society treats its prisoners shows how civilised it is. The real passage says something narrower: a society that looks on indifferently while people are flogged is already corrupt at its foundation.
How it is misread
Prison reformers, judges and politicians quote it as Dostoevsky's verdict on prison conditions. The book does not argue for prison reform. It treats the camp as a place where a man's soul is tested and where strong, gifted men are wasted, and it ends by asking who is to blame for that waste.
Use with care
Do not cite this as Dostoevsky. If you need a genuine line from the book, use the passage on flogging shown here, or the closing question 'Whose fault is that?'.
Forms in circulation
- condensed
Judge a society by its prisons.
Shortened form in headlines and on posters.seen
Descent
- KindredWinston Churchill, 1910As Home Secretary, told the House of Commons that 'the mood and temper of the public in regard to the treatment of crime and criminals is one of the most unfailing tests of the civilisation of any country'. This is the best-known genuine statement of the idea.
Tags
What it is made of
Nearby
- Man is a creature that can get used to anything, and I think that is the best definition of him. alike 60%
- Trust no one in whom the desire to punish is strong. alike 58%
- Much unhappiness has come into the world because of bewilderment and things left unsaid. alike 56%
- Compassion is the chief and perhaps the only law of human existence. alike 53%
Checked against
- en.wikiquote.org/wiki/Fyodor_Dostoyevsky (Misattributed: 'Alleged to be from House of the Dead, but no such quotation is present')
- lareviewofbooks.org/short-takes/beyond-reasonable-doubt-dostoyevsky-quote-revisited/
- lareviewofbooks.org/article/dostoyevsky-misprisioned-the-house-of-the-dead-and-american-prison-literature
- wist.info/dostoyevsky-fyodor/13819/ (Attributed; 'the quotation cannot be found there')
- Suzy Platt (ed.), Respectfully Quoted: A Dictionary of Quotations (Library of Congress, 1989): 'Attributed to Fyodor Dostoevsky. Unverified.'
Have a different wording, or a source we missed? Check it or submit it.