Quotes / Fyodor Dostoevsky / The Brothers Karamazov
If the devil doesn't exist, but man has created him, he has created him in his own image and likeness.
— Fyodor Dostoevsky, spoken by Ivan Karamazov
Genuine Found word for word in the work, in the original and in a public-domain translation.Draft entry, not yet reviewed
-- Я думаю, что если дьявол не существует и, стало быть, создал его человек, то создал он его по своему образу и подобию. -- В таком случае, равно как и бога.
“I think if the devil doesn’t exist, but man has created him, he has created him in his own image and likeness.” “Just as he did God, then?” observed Alyosha.
- Work
- The Brothers Karamazov, 1880
- Where
- Part 2, Book 5, chapter 4 ("Rebellion")
- Speaker
- Ivan Karamazov
- To
- Alyosha, in a tavern
The scene
Ivan has begun his case against God's world with atrocities committed by Turkish soldiers in Bulgaria: babies tossed on bayonets, a baby shot in the face as it laughed at the pistol. Saying that no beast could be so 'artistically' cruel, he offers this as his conclusion. Alyosha turns it back on him: then man made God in his image too. Ivan laughs, quotes Polonius ('It's wonderful how you can turn words'), says 'Yours must be a fine God, if man created Him in his image and likeness', and goes on to his collection of Russian cases of cruelty to children.
Read it in the text
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. · КНИГА ПЯТАЯ · IV. БУНТ.
-- Кстати, мне недавно рассказывал один болгарин в Москве, -- продолжал Иван Федорович, как бы и не слушая брата, -- как турки и черкесы там у них, в Болгарии, повсеместно злодействуют, опасаясь поголовного восстания славян, -- то-есть жгут, режут, насилуют женщин и детей, прибивают арестантам уши к забору гвоздями и оставляют так до утра, а по-утру вешают -- и проч., всего и вообразить невозможно. В самом деле, выражаются иногда про "зверскую" жестокость человека, но это страшно несправедливо и обидно для зверей: зверь никогда не может быть так жесток как человек, так артистически, так художественно жесток. Тигр просто грызет, рвет, и только это и умеет. Ему и в голову не вошло бы прибивать людей за уши на ночь гвоздями, если б он даже и мог это сделать. Эти турки между прочим с сладострастием мучили и детей, начиная с вырезания их кинжалом из чрева матери, до бросания вверх грудных младенцев и подхватывания их на штык в глазах матерей. На глазах-то матерей и составляло главную сладость. Но вот однако одна меня сильно заинтересовавшая картинка. Представь: грудной младенчик на руках трепещущей матери, кругом вошедшие турки. У них затеялась веселая штучка: они ласкают младенца, смеются, чтоб его рассмешить, им удается, младенец рассмеялся. В эту минуту турок наводит на него пистолет в четырех вершках расстояния от его лица. Мальчик радостно хохочет, тянется ручонками, чтоб схватить пистолет, и вдруг артист спускает курок прямо ему в лицо и раздробляет ему головку... Художественно, не правда ли? Кстати, турки, говорят, очень любят сладкое.
-- Брат, к чему это все? -- спросил Алеша.
-- Я думаю, что если дьявол не существует и, стало быть, создал его человек, то создал он его по своему образу и подобию.
-- В таком случае, равно как и бога.
-- А ты удивительно как умеешь оборачивать словечки, как говорит Полоний в Гамлете, -- засмеялся Иван. -- Ты поймал меня на слове, пусть, я рад. Хорош же твой бог, коль его создал человек по образу своему и подобию. Ты спросил сейчас, для чего я это все: я, видишь ли, любитель и собиратель некоторых фактиков и, веришь ли, записываю и собираю из газет и рассказов, откуда попало, некоторого рода анекдотики, и у меня уже хорошая коллекция. Турки конечно вошли в коллекцию, но это все иностранцы. У меня есть и родные штучки и даже получше турецких. Знаешь, у нас больше битье, больше розга и плеть, и это национально: у нас прибитые гвоздями уши немыслимы, мы все-таки европейцы, но розги, но плеть, это нечто уже наше и не может быть у нас отнято. За границей теперь как будто и не бьют совсем, нравы что ли очистились, али уж законы такие устроились, что человек человека как будто уж и не смеет посечь, но за то они вознаградили себя другим и тоже чисто национальным, как и у нас, и до того национальным, что у нас оно как будто и не возможно, хотя впрочем, кажется, и у нас прививается, особенно со времени религиозного движения в нашем высшем обществе. Есть у меня одна прелестная брошюрка, перевод с французского, о том, как в Женеве, очень недавно, всего лет пять тому, казнили одного злодея и убийцу, Ришара, двадцатитрехлетнего, кажется, малого, раскаявшегося и обратившегося к христианской вере пред самым эшафотом. Этот Ришар был чей-то незаконнорожденный, которого еще младенцем, лет шести, подарили родители каким-то горным швейцарским пастухам и те его взрастили, чтоб употреблять в работу. Рос он у них как дикий зверенок, не научили его пастухи ничему, напротив, семи лет уже посылали пасти стадо, в мокреть и в холод, почти без одежды и почти не кормя его. И уж конечно так делая, никто из них не задумывался и не раскаивался, напротив считал себя в полном праве, ибо Ришар подарен им был как вещь и они даже не находили необходимым кормить его. Сам Ришар свидетельствует, что в те годы он, как блудный сын в Евангелии, желал ужасно поесть хоть того месива, которое давали откармливаемым на продажу свиньям, но ему не давали даже и этого и били, когда он крал у свиней, и так провел он все детство свое и всю юность, до тех пор, пока возрос и, укрепившись в силах, пошел сам воровать. Дикарь стал добывать деньги поденною работой в Женеве, добытое пропивал, жил как изверг и кончил тем, что убил какого-то старика и ограбил. Его схватили, судили и присудили к смерти. Там ведь не сентиментальничают. И вот в тюрьме его немедленно окружают пасторы и члены разных Христовых братств, благотворительные дамы и проч. Научили они его в тюрьме читать и писать, стали толковать ему Евангелие, усовещевали, убеждали, напирали, пилили, давили, и вот он сам торжественно сознается наконец в своем преступлении. Он обратился, он написал сам суду, что он изверг и что наконец-таки он удостоился того, что и его озарил господь и послал ему благодать. Все взволновалось в Женеве, вся благотворительная и благочестивая Женева. Все, что было высшего и благовоспитанного, ринулось к нему в тюрьму; Ришара целуют, обнимают: "ты брат наш, на тебя сошла благодать!" А сам Ришар только плачет в умилении: "да, на меня сошла благодать! Прежде я все детство и юность мою рад был корму свиней, а теперь сошла и на меня благодать, умираю во господе!" -- "Да, да, Ришар, умри во господе, ты пролил кровь и должен умереть во господе. Пусть ты невиновен, что не знал совсем господа, когда завидовал корму свиней и когда тебя били за то, что ты крал у них корм (что ты делал очень не хорошо, ибо красть не позволено), -- но ты пролил кровь и должен умереть". И вот наступает последний день. Расслабленный Ришар плачет и только и делает, что повторяет ежеминутно: "Это лучший из дней моих, я иду к господу!" -- "Да", кричат пасторы, судьи и благотворительные дамы, "это счастливейший день твой, ибо ты идешь к господу!" Все это двигается к эшафоту вслед за позорною колесницей, в которой везут Ришара, в экипажах, пешком. Вот достигли эшафота: "умри, брат наш", кричат Ришару, "умри во господе, ибо и на тебя сошла благодать!" И вот покрытого поцелуями братьев, брата Ришара втащили на эшафот, положили на гильотину и оттяпали-таки ему по-братски голову за то, что и на него сошла благодать. Нет, это характерно. Брошюрка эта переведена по-русски какими-то русскими лютеранствующими благотворителями высшего общества и разослана для просвещения народа русского при газетах и других изданиях даром. Штука с Ришаром хороша тем, что национальна. У нас хоть нелепо рубить голову брату потому только, что он стал нам брат и что на него сошла благодать, но, повторяю, у нас есть свое, почти что не хуже. У нас историческое, непосредственное и ближайшее наслаждение истязанием битья. У Некрасова есть стихи о том, как мужик сечет лошадь кнутом по глазам, "по кротким глазам". Этого кто ж не видал, это руссизм. Он описывает, как слабосильная лошаденка, на которую навалили слишком, завязла с возом и не может вытащить. Мужик бьет ее, бьет с остервенением, бьет наконец не понимая, что делает, в опьянении битья сечет больно, бесчисленно: "Хоть ты и не в силах, а вези, умри, да вези!" Кляченка рвется, и вот он начинает сечь ее, беззащитную, по плачущим, по "кротким глазам". Вне себя она рванула и вывезла и пошла вся дрожа, не дыша, как-то боком, с какою-то припрыжкой, как-то неестественно и позорно, -- у Некрасова это ужасно. Но ведь это всего только лошадь, лошадей и сам бог дал, чтоб их сечь. Так татары нам растолковали и кнут на память подарили. Но можно ведь сечь и людей. И вот интеллигентный образованный господин и его дама секут собственную дочку, младенца семи лет, розгами, -- об этом у меня подробно записано. Папенька рад, что прутья с сучками, "садче будет", говорит он, и вот начинает "сажать" родную дочь. Я знаю наверно, есть такие секущие, которые разгорячаются с каждым ударом до сладострастия, до буквального сладострастия, с каждым последующим ударом все больше и больше, все прогрессивней. Секут минуту, секут наконец пять минут, секут десять минут, дальше, больше, чаще, садче. Ребенок кричит, ребенок наконец не может кричать, задыхается "папа, папа, папочка, папочка!" Дело каким-то чортовым неприличным случаем доходит до суда. Нанимается адвокат. Русский народ давно уже назвал у нас адвоката -- "аблакат -- нанятая совесть". Адвокат кричит в защиту своего клиента. "Дело дескать такое простое, семейное и обыкновенное, отец посек дочку и вот к стыду наших дней дошло до суда!" Убежденные присяжные удаляются и выносят оправдательный приговор. Публика ревет от счастья, что оправдали мучителя. -- Э-эх, меня не было там, я бы рявкнул предложение учредить стипендию в честь имени истязателя!.. Картинки прелестные. Но о детках есть у меня и еще получше, у меня очень, очень много собрано о русских детках, Алеша. Девченочку маленькую, пятилетнюю, возненавидели отец и мать "почтеннейшие и чиновные люди, образованные и воспитанные". Видишь, я еще раз положительно утверждаю, что есть особенное свойство у многих в человечестве -- это любовь к истязанию детей, но одних детей. Ко всем другим субъектам человеческого рода эти же самые истязатели относятся даже благосклонно и кротко как образованные и гуманные европейские люди, но очень любят мучить детей, любят даже самих детей в этом смысле. Тут именно незащищенность-то этих созданий и соблазняет мучителей, ангельская доверчивость дитяти, которому некуда деться и не к кому идти, -- вот это-то и распаляет гадкую кровь истязателя. Во всяком человеке конечно таится зверь, -- зверь гневливости, зверь сладострастной распаляемости от криков истязуемой жертвы, зверь без удержу спущенного с цепи, зверь нажитых в разврате болезней, подагр, больных печенок и проч. Эту бедную пятилетнюю девочку эти образованные родители подвергали всевозможным истязаниям. Они били, секли, пинали ее ногами, не зная сами за что, обратили все тело ее в синяки; наконец дошли и до высшей утонченности: в холод, в мороз запирали ее на всю ночь в отхожее место, и за то, что она не просилась ночью (как будто пятилетний ребенок, спящий своим ангельским крепким сном, еще может в эти лета научиться проситься) -- за это обмазывали ей все лицо ее же калом и заставляли ее есть этот кал, и это мать, мать заставляла! И эта мать могла спать, когда ночью слышались стоны бедного ребеночка, запертого в подлом месте! Понимаешь ли ты это, когда маленькое существо, еще не умеющее даже осмыслить, что с ней делается, бьет себя в подлом месте, в темноте и в холоде, крошечным своим кулачком в надорванную грудку и плачет своими кровавыми незлобивыми, кроткими слезками к "боженьке", чтобы тот защитил его, -- понимаешь ли ты эту ахинею, друг мой и брат мой, послушник ты мой божий и смиренный, понимаешь ли ты, для чего эта ахинея так нужна и создана! Без нее, говорят, и пробыть бы не мог человек на земле, ибо не познал бы добра и зла. Для чего познавать это чортово добро и зло, когда это столького стоит? Да ведь весь мир познания не стоит тогда этих слез ребеночка к "боженьке". Я не говорю про страдания больших, те яблоко съели и чорт с ними, и пусть бы их всех чорт взял, но эти, эти! Мучаю я тебя, Алешка, ты как будто бы не в себе. Я перестану, если хочешь.
PART II · Book V. Pro And Contra · Chapter IV. Rebellion · Constance Garnett
“By the way, a Bulgarian I met lately in Moscow,” Ivan went on, seeming not to hear his brother’s words, “told me about the crimes committed by Turks and Circassians in all parts of Bulgaria through fear of a general rising of the Slavs. They burn villages, murder, outrage women and children, they nail their prisoners by the ears to the fences, leave them so till morning, and in the morning they hang them—all sorts of things you can’t imagine. People talk sometimes of bestial cruelty, but that’s a great injustice and insult to the beasts; a beast can never be so cruel as a man, so artistically cruel. The tiger only tears and gnaws, that’s all he can do. He would never think of nailing people by the ears, even if he were able to do it. These Turks took a pleasure in torturing children, too; cutting the unborn child from the mother’s womb, and tossing babies up in the air and catching them on the points of their bayonets before their mothers’ eyes. Doing it before the mothers’ eyes was what gave zest to the amusement. Here is another scene that I thought very interesting. Imagine a trembling mother with her baby in her arms, a circle of invading Turks around her. They’ve planned a diversion: they pet the baby, laugh to make it laugh. They succeed, the baby laughs. At that moment a Turk points a pistol four inches from the baby’s face. The baby laughs with glee, holds out its little hands to the pistol, and he pulls the trigger in the baby’s face and blows out its brains. Artistic, wasn’t it? By the way, Turks are particularly fond of sweet things, they say.”
“Brother, what are you driving at?” asked Alyosha.
“I think if the devil doesn’t exist, but man has created him, he has created him in his own image and likeness.”
“Just as he did God, then?” observed Alyosha.
“‘It’s wonderful how you can turn words,’ as Polonius says in _Hamlet_,” laughed Ivan. “You turn my words against me. Well, I am glad. Yours must be a fine God, if man created Him in his image and likeness. You asked just now what I was driving at. You see, I am fond of collecting certain facts, and, would you believe, I even copy anecdotes of a certain sort from newspapers and books, and I’ve already got a fine collection. The Turks, of course, have gone into it, but they are foreigners. I have specimens from home that are even better than the Turks. You know we prefer beating—rods and scourges—that’s our national institution. Nailing ears is unthinkable for us, for we are, after all, Europeans. But the rod and the scourge we have always with us and they cannot be taken from us. Abroad now they scarcely do any beating. Manners are more humane, or laws have been passed, so that they don’t dare to flog men now. But they make up for it in another way just as national as ours. And so national that it would be practically impossible among us, though I believe we are being inoculated with it, since the religious movement began in our aristocracy. I have a charming pamphlet, translated from the French, describing how, quite recently, five years ago, a murderer, Richard, was executed—a young man, I believe, of three and twenty, who repented and was converted to the Christian faith at the very scaffold. This Richard was an illegitimate child who was given as a child of six by his parents to some shepherds on the Swiss mountains. They brought him up to work for them. He grew up like a little wild beast among them. The shepherds taught him nothing, and scarcely fed or clothed him, but sent him out at seven to herd the flock in cold and wet, and no one hesitated or scrupled to treat him so. Quite the contrary, they thought they had every right, for Richard had been given to them as a chattel, and they did not even see the necessity of feeding him. Richard himself describes how in those years, like the Prodigal Son in the Gospel, he longed to eat of the mash given to the pigs, which were fattened for sale. But they wouldn’t even give him that, and beat him when he stole from the pigs. And that was how he spent all his childhood and his youth, till he grew up and was strong enough to go away and be a thief. The savage began to earn his living as a day laborer in Geneva. He drank what he earned, he lived like a brute, and finished by killing and robbing an old man. He was caught, tried, and condemned to death. They are not sentimentalists there. And in prison he was immediately surrounded by pastors, members of Christian brotherhoods, philanthropic ladies, and the like. They taught him to read and write in prison, and expounded the Gospel to him. They exhorted him, worked upon him, drummed at him incessantly, till at last he solemnly confessed his crime. He was converted. He wrote to the court himself that he was a monster, but that in the end God had vouchsafed him light and shown grace. All Geneva was in excitement about him—all philanthropic and religious Geneva. All the aristocratic and well-bred society of the town rushed to the prison, kissed Richard and embraced him; ‘You are our brother, you have found grace.’ And Richard does nothing but weep with emotion, ‘Yes, I’ve found grace! All my youth and childhood I was glad of pigs’ food, but now even I have found grace. I am dying in the Lord.’ ‘Yes, Richard, die in the Lord; you have shed blood and must die. Though it’s not your fault that you knew not the Lord, when you coveted the pigs’ food and were beaten for stealing it (which was very wrong of you, for stealing is forbidden); but you’ve shed blood and you must die.’ And on the last day, Richard, perfectly limp, did nothing but cry and repeat every minute: ‘This is my happiest day. I am going to the Lord.’ ‘Yes,’ cry the pastors and the judges and philanthropic ladies. ‘This is the happiest day of your life, for you are going to the Lord!’ They all walk or drive to the scaffold in procession behind the prison van. At the scaffold they call to Richard: ‘Die, brother, die in the Lord, for even thou hast found grace!’ And so, covered with his brothers’ kisses, Richard is dragged on to the scaffold, and led to the guillotine. And they chopped off his head in brotherly fashion, because he had found grace. Yes, that’s characteristic. That pamphlet is translated into Russian by some Russian philanthropists of aristocratic rank and evangelical aspirations, and has been distributed gratis for the enlightenment of the people. The case of Richard is interesting because it’s national. Though to us it’s absurd to cut off a man’s head, because he has become our brother and has found grace, yet we have our own speciality, which is all but worse. Our historical pastime is the direct satisfaction of inflicting pain. There are lines in Nekrassov describing how a peasant lashes a horse on the eyes, ‘on its meek eyes,’ every one must have seen it. It’s peculiarly Russian. He describes how a feeble little nag has foundered under too heavy a load and cannot move. The peasant beats it, beats it savagely, beats it at last not knowing what he is doing in the intoxication of cruelty, thrashes it mercilessly over and over again. ‘However weak you are, you must pull, if you die for it.’ The nag strains, and then he begins lashing the poor defenseless creature on its weeping, on its ‘meek eyes.’ The frantic beast tugs and draws the load, trembling all over, gasping for breath, moving sideways, with a sort of unnatural spasmodic action—it’s awful in Nekrassov. But that’s only a horse, and God has given horses to be beaten. So the Tatars have taught us, and they left us the knout as a remembrance of it. But men, too, can be beaten. A well-educated, cultured gentleman and his wife beat their own child with a birch-rod, a girl of seven. I have an exact account of it. The papa was glad that the birch was covered with twigs. ‘It stings more,’ said he, and so he began stinging his daughter. I know for a fact there are people who at every blow are worked up to sensuality, to literal sensuality, which increases progressively at every blow they inflict. They beat for a minute, for five minutes, for ten minutes, more often and more savagely. The child screams. At last the child cannot scream, it gasps, ‘Daddy! daddy!’ By some diabolical unseemly chance the case was brought into court. A counsel is engaged. The Russian people have long called a barrister ‘a conscience for hire.’ The counsel protests in his client’s defense. ‘It’s such a simple thing,’ he says, ‘an everyday domestic event. A father corrects his child. To our shame be it said, it is brought into court.’ The jury, convinced by him, give a favorable verdict. The public roars with delight that the torturer is acquitted. Ah, pity I wasn’t there! I would have proposed to raise a subscription in his honor! Charming pictures.
What it says
Whatever the devil is, the cruelty we ascribe to him is human: if he is our invention, he is a portrait of us.
How it is misread
Quoted as Dostoevsky's own humanist or atheist epigram. It is Ivan's sarcasm, at once answered by Alyosha's 'Just as he did God, then?', which Ivan accepts with a jibe. Later in the novel the devil does appear to Ivan, as a shabby gentleman whom Ivan calls the incarnation of his own nastiest and stupidest thoughts.
Forms in circulation
- misquote
I think the devil doesn't exist, but man has created him, he has created him in his own image and likeness.
As often quoted (Wikiquote among others): 'if' dropped, so Ivan's conditional becomes a flat denial of the devil.
Descent
- Draws onBook of GenesisInverts 'Let us make man in our image, after our likeness' (Genesis 1:26).
- KindredLudwig Feuerbach, 1841The Essence of Christianity argues that God is the human essence projected outward, an idea widely discussed among the Russian radicals of Ivan's generation.
Tags
What it is made of
Nearby
- It's not God that I don't accept, only I most respectfully return Him the ticket. related
- The higher harmony is not worth the tears of one tortured child. related
- It takes something more than intelligence to act intelligently. alike 49%
- If there is no God, everything is permitted. alike 47%
- To love people as they are is impossible. And yet one must. alike 47%
- Man grows used to everything, the scoundrel! alike 46%
Checked against
Have a different wording, or a source we missed? Check it or submit it.