Quotogeny

Quotes / Fyodor Dostoevsky / Letters

If someone proved to me that Christ is outside the truth, and it really were so that the truth is outside Christ, I would rather remain with Christ than with the truth.

— Fyodor Dostoevsky

Genuine Found word for word in the work, in the original and in a public-domain translation.Draft entry, not yet reviewed

Original
Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа… Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной.
Translation: Quotogeny (draft)
This creed is very simple; here it is: to believe that there is nothing more beautiful, deeper, more sympathetic, more reasonable, more manly and more perfect than Christ… More than that: if someone proved to me that Christ is outside the truth, and it really were so that the truth is outside Christ, I would rather remain with Christ than with the truth.
Work
Letters, 1838
Where
Letter to Natalya Fonvizina, end of January to late February 1854
Speaker
Fyodor Dostoevsky
To
Natalya Fonvizina, wife of the Decembrist Mikhail Fonvizin

The scene

Dostoevsky has just come out of four years in the Omsk prison camp and is being sent as a private soldier to Semipalatinsk. Fonvizina had met the convicts in Tobolsk in 1850 and given him the New Testament he kept through his sentence. Answering her letter, he writes that in misfortune one thirsts for faith 'like withered grass'. He calls himself 'a child of the age, a child of unbelief and doubt, up to now and even (I know it) to the lid of the coffin'. Yet in moments of peace he has formed a creed, and this is it.

Read it in the text

Letter to Natalya Fonvizina, January–February 1854 (Н. Д. Фонвизиной, конец января – 20-е числа февраля 1854, Омск)

Letter to Natalya Fonvizina, January–February 1854 (Н. Д. Фонвизиной, конец января – 20-е числа февраля 1854, Омск)

Наконец, добрейшая Н<аталия> Д<митриевна>, я пишу Вам, уже выйдя из прежнего места. Последний раз, как я писал Вам,я был болен и душою и телом. Тоска меня ела, и я думаю, что написал пребестолковое письмо. Эта долгая, тяжелая физически и нравственно, бесцветная жизнь сломила меня. Мне всегда грустно писать в подобные минуты письма; а навязывать в такое время свою тоску другим, хотя бы очень расположенным к нам, я думаю, малодушие. Это письмо я посылаю по оказии и рад-радехонек, что могу этот раз поговорить с вами; тем более, что я назначен в Семипалатинск в 7-й батальон, и потому уже не знаю, каким образом можно будет писать к Вам и получать от Вас письма. Вы еще давно писали мне о моем брате. Тогда я уже приготовил и письмо к Вам и к брату, но остерегся посылать, да, кажется, хорошо сделал. Я читал все Ваши адрессы в письме к С<ергею> Д<урову> и возьму их на всякий случай. Они, может быть, и надежны, но последнее письмо Ваше дошло вскрытое, и потому надо сильно остерегаться. Лучше же, если Вы захотите мне сделать счастье писать ко мне, то адресуйтесь к моему брату в Петербурге, или, может быть (не наверно только), он сам лично увидит Вас, или, наконец, пришлет к Вам доверенного человека. Брат мой теперь торгует, и потому, я думаю, адресе его найти нетрудно, напр<имер>, в публикациях. Я сам адресса его не знаю. Впрочем, и Вам не советую полагаться на почту. Но так как, надо полагать, между Москвой и Петербургом ездят же Вам знакомые лица, то лучше всего доставить ему письмо ко мне по такой оказии. Таким образом, я буду иметь дело только с братом, и лучше всего в подобных случаях иметь одно сношение, чем два. Оно безопаснее. Впрочем, если найдете совершенно безвредную возможность писать ко мне другим путем, то, конечно, и это будет прекрасно, даже лучше, затем, что я еще сам не знаю, каким образом буду я писать к брату. Я потому только так располагаю на него, что уж с ним-то непременно завяжу переписку. К тому же Вы живете в Марьине, а это обыкновенный путь из Москвы в нашу деревушку в Тульской губернии. Я раз 20 проезжал этой дорогой взад и вперед и потому могу представить себе ясно место Вашего убежища или, лучше сказать, Вашего нового заключения. С каким удовольствием я читаю письма Ваши, драгоценнейшая Н<аталья> Д<митриевна>! Вы превосходно пишете их, или, лучше сказать, письма Ваши идут прямо из Вашего доброго, человеколюбивого сердца легко и без натяжки. Есть натуры замкнутые и желчные, которые редко застают у себя добрую минуту экспансивности. Я знаю таких. И между тем это вовсе недурные люди, даже очень напротив.

Не знаю, но по вашему письму я угадываю, что Вы с грустию нашли опять родину. Я понимаю это; я несколько раз думал, что если вернусь когда-нибудь на родину, то встречу в моих впечатлениях более страдания, чем отрады. Я не жил Вашею жизнию и не знаю многого в ней, как и всякий человек в жизни другого, но человеческое чувство в нас всеобще, и, кажется, при возврате на родину всякому изгнаннику приходится переживать вновь, в сознании и воспоминании, всё свое прошедшее горе. Это похоже на весы, на которых свесишь и узнаешь точно настоящий вес всего того, что выстрадал, перенес, потерял и что у нас отняли добрые люди. Но дай Вам бог еще долгих дней! Я слышал от многих, что Вы очень религиозны, Н<аталья> Д<митриевна>. Не потому, что Вы религиозны, но потому, что сам пережил и прочувствовал это, скажу Вам, что в такие минуты жаждешь, как "трава иссохшая", веры, и находишь ее, собственно потому, что в несчастье яснеет истина. Я скажу Вам про себя, что я -- дитя века, дитя неверия и сомнения до сих пор и даже (я знаю это) до гробовой крышки. Каких страшных мучений стоила и стоит мне теперь эта жажда верить, которая тем сильнее в душе моей, чем более во мне доводов противных. И, однако же, бог посылает мне иногда минуты, в которые я совершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие-то минуты я сложил в себе символ веры, в котором всё для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужественнее и совершеннее Христа, и не только нет, но е ревнивою любовью говорю себе, что и не может быть. Мало того, если б кто мне доказал, что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы оставаться со Христом, нежели с истиной.

Но об этом лучше перестать говорить. Впрочем, не знаю, почему некоторые предметы разговора совершенно изгнаны из употребления в обществе, а если и заговорят как-нибудь, то других как будто коробит? Но мимо об этом. Я слышал, Вы куда-то хотите ехать на юг? Дай Вам бог выпросить позволение. Но когда же, скажите, пожалуйста, когда же мы будем совсем свободны или по крайней мере так, как другие люди? Уж не тогда ли, когда совсем не надо будет свободы? Что касается до меня, то я желаю лучше всего или уж ничего. В солдатской шинели я такой же пленник, как и прежде. И как я рад, что в душе моей нахожу еще надолго терпения, что благ земных не желаю и что мне надо только книг, возможности писать и быть каждодневно несколько часов одному. О последнем я очень беспокоюсь. Вот уже очень скоро пять лет, как я под конвоем или в толпе людей, и ни одного часу не был один. Быть одному -- это потребность нормальная, как пить и есть, иначе в насильственном этом коммунизме сделаешься человеконенавистником. Общество людей сделается ядом и заразой, и вот от этого-то нестерпимого мучения я терпел более всего в эти четыре года. Были и у меня такие минуты, когда я ненавидел всякого встречного, правого и виноватого, и смотрел на них, как на воров, которые крали у меня мою жизнь безнаказанно. Самое несносное несчастье это когда делаешься сам несправедлив, зол, гадок, сознаешь всё это, упрекаешь себя даже -- и не можешь себя пересилить. Я это испытал. Я уверен, что бог Вас избавил от этого. Я думаю, в Вас, как в женщине, гораздо более было силы переносить и прощать.

Напишите мне что-нибудь, Н<аталья> Д<митриевна>. Я еду в глушь, в Азию, и уж там-то, в Семипалатинске, кажется, совершенно оставит меня всё прошлое, все впечатления и воспоминания мои, потому что последние люди, которых я любил и которые были передо мной, как тень моего прошедшего, должны будут расстаться со мной. Ужасно я сживчив, тотчас срастусь с тем, чем окружат меня, и с болью потом отрываюсь от этого. Живите, Н<аталья> Д<митриевна>. Живите счастливее и дольше! Когда мы увидимся, тогда вновь познакомимся, и, может быть, еще много счастливых дней будет на каждом из нас. Я в каком-то ожидании чего-то; я как будто всё еще болен теперь, и кажется мне, что со мной в скором, очень скором времени должно случиться что-нибудь решительное, что я приближаюсь к кризису всей моей жизни, что я как будто созрел для чего-то и что будет что-нибудь, может быть тихое и ясное, может быть грозное, но во всяком случае неизбежное. Иначе жизнь моя будет жизнь манкированная. А может быть, это всё больные бредни мои! Прощайте, прощайте, Н<аталья> Д<митриевна>, или лучше сказать до свидания, будем верить, что до свидания!

What it says

His faith rests on Christ as an ideal of beauty and goodness, not on proof. If reason and truth were ever set against Christ, he would choose Christ.

How it is misread

Quoted as a rejection of truth or reason, or as blind fideism. In the letter it comes from a man who says he is tormented by doubt and has 'arguments against' faith. He puts the creed as a hypothesis ('if someone proved to me'), and the line measures how much he loves the figure of Christ. He gave the same words to Stavrogin in Demons, where Shatov flings them back at him.

Forms in circulation

  • translationIf anyone could prove to me that Christ is outside the truth, and if the truth really did exclude Christ, I should prefer to stay with Christ and not with truth. Ethel Colburn Mayne's translation, made from the German edition and dated there 'Beginning of March, 1854'. (Letters of Fyodor Michailovitch Dostoevsky to his Family and Friends, tr. Ethel Colburn Mayne (London: Chatto & Windus, 1914), Letter XXII, p. 71; https://archive.org/details/lettersoffyodorm00dostuoft)

Descent

  • Taken up byDostoevsky, Demons, 1872Shatov reminds Stavrogin that he once said that 'if it were mathematically proved to you that the truth excludes Christ, you'd prefer to stick to Christ rather than to the truth' (Part 2, chapter 1, section 7). The novel puts his own creed into the mouth of a man who no longer believes it.

Tags

TopicsFaithReligionBeauty
SuitsClassroomSermonEssay
Scalesdespairing joyfulcalm feverishplain demandingneeds context stands alonegrave wittydated modern

What it is made of

ThemeChristTruth & lyingDoubt & unbeliefGod & faith
ClaimProfession of faithIf–thenParadox
FigureChiasmusEnumeration
VoiceIn their own nameWrittenI
StanceTheir own viewSincere
ToneSolemnDefiantTender
ShapeA few sentencesTwistStands alone
UseSermon & faithArgument & debateEpigraph

Nearby

Checked against

Have a different wording, or a source we missed? Check it or submit it.