Quotogeny

Quotes / Fyodor Dostoevsky / The House of the Dead

Man is a creature that can get used to anything, and I think that is the best definition of him.

— Fyodor Dostoevsky

Genuine Found word for word in the work, in the original and in a public-domain translation.Draft entry, not yet reviewed

Original
А до того - шум, гам, хохот, ругательства, звук цепей, чад и копоть, бритые головы, клейменые лица, лоскутные платья, все - обруганное, ошельмованное... да, живуч человек! Человек есть существо ко всему привыкающее, и, я думаю, это самое лучшее его определение.
Translated by anonymous translator (Everyman's Library) (1911)
Yes, man is a pliable animal--he must be so defined--a being who gets accustomed to everything! That would be, perhaps, the best definition that could be given of him.
Work
The House of the Dead, 1862
Where
Part 1, chapter 1 ("The House of the Dead")

The scene

The narrator, Aleksandr Petrovich Goryanchikov, a nobleman sentenced to ten years for killing his wife, describes the barrack where thirty convicts were locked in every night: three planks to sleep on, tallow candles, noise, chains, shaved heads and branded faces. He cannot now understand how he survived it. The narrator is a fictional frame, but the book draws closely on Dostoevsky's own four years in the Omsk prison (1850–1854).

Read it in the text

ЧАСТЬ ПЕРВАЯ · МЕРТВЫЙ ДОМ

Острог наш стоял на краю крепости, у самого крепостного вала. Случалось, посмотришь сквозь щели забора на свет божий: не увидишь ли хоть чего-нибудь? - и только и увидишь, что краешек неба да высокий земляной вал, поросший бурьяном, а взад и вперед по валу, день и ночь, расхаживают часовые; и тут же подумаешь, что пройдут целые годы, а ты точно так же подойдешь смотреть сквозь щели забора и увидишь тот же вал, таких же часовых и тот же маленький краешек неба, не того неба, которое над острогом, а другого, далекого, вольного неба. Представьте себе большой двор, шагов в двести длины и шагов в полтораста ширины, весь обнесенный кругом, в виде неправильного шестиугольника, высоким тыном, то есть забором из высоких столбов (паль), врытых стойком глубоко в землю, крепко прислоненных друг к другу ребрами, скрепленных поперечными планками и сверху заостренных: вот наружная ограда острога. В одной из сторон ограды вделаны крепкие ворота, всегда запертые, всегда день и ночь охраняемые часовыми; их отпирали по требованию, для выпуска на работу. За этими воротами был светлый, вольный мир, жили люди, как и все. Но по сю сторону ограды о том мире представляли себе, как о какой-то несбыточной сказке. Тут был свой особый мир, ни на что не похожий, тут были свои особые законы, свои костюмы, свои нравы и обычаи, и заживо мертвый дом, жизнь - как нигде, и люди особенные. Вот этот-то особенный уголок я и принимаюсь описывать.

Как входите в ограду - видите внутри ее несколько зданий. По обеим сторонам широкого внутреннего двора тянутся два длинных одноэтажных сруба. Это казармы. Здесь живут арестанты, размещенные по разрядам. Потом, в глубине ограды, еще такой же сруб: это кухня, разделенная на две артели; далее еще строение, где под одной крышей помещаются погреба, амбары, сараи. Средина двора пустая и составляет ровную, довольно большую площадку. Здесь строятся арестанты, происходит поверка и перекличка утром, в полдень и вечером, иногда же и еще по нескольку раз в день, - судя по мнительности караульных и их уменью скоро считать. Кругом, между строениями и забором, остается, еще довольно большое пространство. Здесь, по задам строений, иные из заключенных, понелюдимее и помрачнее характером, любят ходить в нерабочее время, закрытые от всех глаз, и думать свою думушку. Встречаясь с ними во время этих прогулок, я любил всматриваться в их угрюмые, клейменые лица и угадывать, о чем они думают. Был один ссыльный, у которого любимым занятием в свободное время, было считать пали. Их было тысячи полторы, и у него они были все на счету и на примете. Каждая паля означала у него день; каждый день он отсчитывал по одной пале и таким образом по оставшемуся числу несосчитанных паль мог наглядно видеть, сколько дней еще остается ему пробыть в остроге до срока работы. Он был искренно рад, когда доканчивал какую-нибудь сторону шестиугольника. Много лет приходилось еще ему дожидаться; но в остроге было время научиться терпению. Я видел раз, как прощался с товарищами один арестант, пробывший в каторге двадцать лет и наконец выходивший на волю. Были люди, помнившие, как он вошел в острог первый раз, молодой, беззаботный, не думавший ни о своем преступлении, ни о своем наказании. Он выходил седым стариком, с лицом угрюмым и грустным. Молча обошел он все наши шесть казарм. Входя в каждую казарму, он молился на образа и потом низко, в пояс, откланивался товарищам, прося не поминать его лихом. Помню я тоже, как однажды одного арестанта, прежде зажиточного сибирского мужика, раз под вечер позвали к воротам. Полгода перед этим получил он известие, что бывшая его жена вышла замуж, и крепко запечалился. Теперь она сама подъехала к острогу, вызвала его и подала ему подаяние. Они поговорили минуты две, оба всплакнули и простились навеки. Я видел его лицо, когда он возвращался в казарму... Да, в этом месте можно было научиться терпению.

Когда смеркалось, нас всех вводили в казармы, где и запирали на всю ночь. Мне всегда было тяжело возвращаться со двора в нашу казарму. Это была длинная, низкая и душная комната, тускло освещенная сальными свечами, с тяжелым, удушающим запахом. Не понимаю теперь, как я выжил в ней десять лет. На нарах у меня было три доски: это было все мое место. На этих же нарах размещалось в одной нашей комнате человек тридцать народу. Зимой запирали рано; часа четыре надо было ждать, пока все засыпали. А до того - шум, гам, хохот, ругательства, звук цепей, чад и копоть, бритые головы, клейменые лица, лоскутные платья, все - обруганное, ошельмованное... да, живуч человек! Человек есть существо ко всему привыкающее, и, я думаю, это самое лучшее его определение.

Помещалось нас в остроге всего человек двести пятьдесят - цифра почти постоянная. Одни приходили, другие кончали сроки и уходили, третьи умирали. И какого народу тут не было! Я думаю, каждая губерния, каждая полоса России имела тут своих представителей. Были и инородцы, было несколько ссыльных даже из кавказских горцев. Все это разделялось по степени преступлений, а следовательно, по числу лет, определенных за преступление. Надо полагать, что не было такого преступления, которое бы не имело здесь своего представителя. Главное основание всего острожного населения составляли ссыльнокаторжные разряда гражданского (сильнокаторжные, как наивно произносили сами арестанты). Это были преступники, совершенно лишенные всяких прав состояния, отрезанные ломти от общества, с проклейменным лицом для вечного свидетельства об их отвержении. Они присылались в работу на сроки от восьми до двенадцати лет и потом рассылались куда-нибудь по сибирским волостям в поселенцы. Были преступники и военного разряда, не лишенные прав состояния, как вообще в русских военных арестантских ротах. Присылались они на короткие сроки; по окончании же их поворачивались туда же, откуда пришли, в солдаты, в сибирские линейные батальоны. Многие из них почти тотчас же возвращались обратно в острог за вторичные важные преступления, но уже не на короткие сроки, а на двадцать лет. Этот разряд назывался "всегдашним". Но "всегдашние" все еще не совершенно лишались всех прав состояния. Наконец, был еще один особый разряд самых страшных преступников, преимущественно военных, довольно многочисленный. Назывался он "особым отделением". Со всей Руси присылались сюда преступники. Они сами считали себя вечными и срока работ своих не знали. По закону им должно было удвоять и утроять рабочие уроки. Содержались они при остроге впредь до открытия в Сибири самых тяжких каторжных работ. "Вам на срок, а нам вдоль по каторге", - говорили они другим заключенным. Я слышал, что разряд этот уничтожен. Кроме того, уничтожен при нашей крепости и гражданский порядок, а заведена одна общая военно-арестантская рота. Разумеется, с этим вместе переменилось и начальство. Я описываю, стало быть, старину, дела давно минувшие и прошедшие...

Давно уж это было; все это снится мне теперь, как во сне. Помню, как я вошел в острог. Это было вечером, в декабре месяце. Уже смеркалось; народ возвращался с работы; готовились к поверке. Усатый унтер-офицер отворил мне наконец двери в этот странный дом, в котором я должен был пробыть столько лет, вынести столько таких ощущений, о которых, не испытав их на самом деле, я бы не мог иметь даже приблизительного понятия. Например, я бы никогда не мог представить себе: что страшного и мучительного в том, что я во все десять лет моей каторги ни разу, ни одной минуты не буду один? На работе всегда под конвоем, дома с двумястами товарищей и ни разу, ни разу - один! Впрочем, к этому ли еще мне надо было привыкать!

PART I. · THE DEAD-HOUSE · anonymous translator (Everyman's Library)

I also remember one evening, a prisoner, who had been formerly a well-to-do Siberian peasant, so called. Six years before he had had news of his wife’s remarrying, which had caused him great pain. That very evening she had come to the prison, and had asked for him in order to make him a present! They talked together for two minutes, wept together, and then separated never to meet again. I saw the expression of this prisoner’s countenance when he re-entered the barracks. There, indeed, one learns to support everything.

When darkness set in we had to re-enter the barrack, where we were shut up for all the night. It was always painful for me to leave the court-yard for the barrack. Think of a long, low, stifling room, scarcely lighted by tallow candles, and full of heavy and disgusting odours. I cannot now understand how I lived there for ten entire years. My camp bedstead was made of three boards. This was the only place in the room that belonged to me. In one single room we herded together, more than thirty men. It was, above all, no wonder that we were shut up early. Four hours at least passed before every one was asleep, and, until then, there was a tumult and uproar of laughter, oaths, rattling of chains, a poisonous vapour of thick smoke; a confusion of shaved heads, stigmatised foreheads, and ragged clothes disgustingly filthy.

Yes, man is a pliable animal--he must be so defined--a being who gets accustomed to everything! That would be, perhaps, the best definition that could be given of him. There were altogether two hundred and fifty of us in the same prison. This number was almost invariably the same. Whenever some of them had undergone their punishment, other criminals arrived, and a few of them died. Among them there were all sorts of people. I believe that each region of Russia had furnished its representatives. There were foreigners there, and even mountaineers from the Caucasus.

All these people were divided into different classes, according to the importance of the crime; and consequently the duration of the punishment for the crime, whatever it might be, was there represented. The population of the prison was composed for the most part of men condemned to hard labour of the civil class--“strongly condemned,” as the prisoners used to say. They were criminals deprived of all civil rights, men rejected by society, vomited forth by it, and whose faces were marked by the iron to testify eternally to their disgrace. They were incarcerated for different periods of time, varying from eight to ten years. At the expiration of their punishment they were sent to the Siberian districts in the character of colonists.

As to the criminals of the military section, they were not deprived of their civil rights--as is generally the case in Russian disciplinary companies--but were punished for a relatively short period. As soon as they had undergone their punishment they had to return to the place whence they had come, and became soldiers in the battalions of the Siberian Line.[1]

What it says

The defining trait of a human being is that he can adapt to any conditions, however degrading.

How it is misread

Often quoted as a hopeful remark about resilience. In context it is said with horror as much as wonder: the 'anything' is the stench, the chains and the degradation of the prison barrack, and getting used to it is also a kind of loss.

Forms in circulation

  • condensedMan is a pliable animal, a being who gets accustomed to everything. From the older English text used here (Everyman's Library, 1911); the popular form is closer to the Russian «Человек есть существо ко всему привыкающее».

Descent

  • KindredRaskolnikov, in Crime and Punishment, 1866After hearing Marmeladov's story he thinks: 'Man grows used to everything, the scoundrel!', and at once wonders whether man is a scoundrel at all. The same thought turned to contempt. →

Tags

TopicsHumanitySuffering
SuitsClassroomEpigraph
Scalesdespairing joyfulcalm feverishplain demandingneeds context stands alonegrave wittydated modern

What it is made of

ThemeHabit & enduranceHuman naturePrison & punishment
ClaimDefinitionGeneralisation
FigurePlain statementEnumeration
VoiceNarratorMan in generalWritten
StanceSincereEndorsed by the work
ToneMelancholySolemnBitter
ShapeOne lineStands aloneShifts out of context
UseEncouragementEpigraphTeaching & discussionConsolation & grief

Nearby

Have a different wording, or a source we missed? Check it or submit it.