Quotes / Fyodor Dostoevsky / The Idiot
Compassion is the chief and perhaps the only law of human existence.
— Fyodor Dostoevsky, spoken by Prince Myshkin, in thought
Genuine Found word for word in the work, in the original and in a public-domain translation.Draft entry, not yet reviewed
Сострадание осмыслит и научит самого Рогожина. Сострадание есть главнейший и, может быть, единственный закон бытия всего человечества.
Compassion would teach even Rogozhin and awaken his mind. Compassion was the chief and perhaps only law of all human existence.
- Work
- The Idiot, 1869
- Where
- Part 2, chapter 5
- Speaker
- Prince Myshkin, in thought
The scene
Myshkin wanders through Petersburg on the day he has visited Rogozhin's gloomy house, seen Holbein's dead Christ there and exchanged crosses with him, and he half knows that Rogozhin is following him. On his way to Nastasya Filippovna's lodging he reproaches himself for suspecting his 'brother' and tells himself that pity will teach Rogozhin and heal his love for her. That evening Rogozhin lies in wait for him on the hotel stairs with a knife, and only Myshkin's epileptic fit stops the blow.
Read it in the text
ЧАСТЬ ВТОРАЯ · V
Да, надо, чтобы теперь всё было ясно поставлено, чтобы все ясно читали друг в друге, чтобы не было этих мрачных и страстных отречений, как давеча отрекался Рогожин, и пусть всё это совершится свободно и... светло. Разве не способен к свету Рогожин? Он говорит, что любит ее не так, что в нем нет состраданья, нет "никакой такой жалости". Правда, он прибавил потом, что "твоя жалость, может быть, еще пуще моей любви", -- но он на себя клевещет. Гм, Рогожин за книгой, -- разве уж это не "жалость", не начало "жалости"? Разве уж одно присутствие этой книги не доказывает, что он вполне сознает свои отношения к ней? A рассказ его давеча? Нет, это поглубже одной только страстности. И разве одну только страстность внушает ее лицо? Да и может ли даже это лицо внушать теперь страсть? Оно внушает страдание, оно захватывает всю душу, оно... и жгучее, мучительное воспоминание прошло вдруг по сердцу князя.
Да, мучительное. Он вспомнил, как еще недавно он мучился, когда в первый раз он стал замечать в ней признаки безумия. Тогда он испытал почти отчаяние. И как он мог оставить ее, когда она бежала тогда от него к Рогожину? Ему самому следовало бы бежать за ней, а не ждать известий. Но... неужели Рогожин до сих пор не заметил в ней безумия? Гм... Рогожин видит во всем другие причины, страстные причины! И какая безумная ревность! Что он хотел сказать давешним предположением своим? (Князь вдруг покраснел, и что-то как будто дрогнуло в его сердце).
К чему, впрочем, и вспоминать про это? Тут безумство с обеих сторон. А ему, князю, любить страстно эту женщину -- почти немыслимо, почти было бы жестокостью, бесчеловечностью. Да, да! Нет, Рогожин на себя клевещет; у него огромное сердце, которое может и страдать и сострадать. Когда он узнает всю истину и когда убедится, какое жалкое существо эта поврежденная, полоумная, -- разве не простит он ей тогда вcё прежнее, все мучения свои? Разве не станет ее слугой, братом, другом, провидением? Сострадание осмыслит и научит самого Рогожина. Сострадание есть главнейший и, может быть, единственный закон бытия всего человечества. О, как он непростительно и бесчестно виноват пред Рогожиным! Нет, не "русская душа потемки", а у него самого на душе потемки, если он мог вообразить такой ужас. За несколько горячих и сердечных слов в Москве Рогожин уже называет его своим братом, а он... Но это болезнь и бред! Это всё разрешится!.. Как мрачно сказал давеча Рогожин, что у него "пропадает вера"! Этот человек должен сильно страдать. Он говорит, что "любит смотреть на эту картину"; не любит, а, значит, ощущает потребность. Рогожин не одна только страстная душа; это все-таки боец: он хочет силой воротить свою потерянную веру. Ему она до мучения теперь нужна... Да! во что-нибудь верить! в кого-нибудь верить! А какая, однако же, странная эта картина Гольбейна... А, вот эта улица! Вот, должно быть, и дом, так и есть, N 16, "дом коллежской секретарши Филисовой". Здесь! Князь позвонил и спросил Настасью Филипповну.
Сама хозяйка дома ответила ему, что Настасья Филипповна еще с утра уехала в Павловск к Дарье Алексеевне "и даже может произойти-с, что останутся там и несколько дней". Филисова была маленькая, востроглазая и востролицая женщина, лет сорока, и глядела лукаво и пристально. На вопрос ее об имени, -- вопрос, которому она как бы с намерением придала оттенок таинственности, -- князь сначала было не хотел ответить; но тотчас же воротился и настойчиво попросил передать его имя Настасье Филипповне. Филисова приняла эту настойчивость с усиленным вниманием и с необыкновенно секретным видом, которым, видимо, желала заявить, что: "не беспокойтесь, я поняла-с". Имя князя, очевидно, произвело на нее сильнейшее впечатление. Князь рассеянно поглядел на нее, повернулся и потел назад в свою гостиницу. Но он вышел не с тем уже видом, с каким звонил к Филисовой. С ним произошла опять, и как бы в одно мгновение, необыкновенная перемена: он опить шел бледный, слабый, страдающий, взволнованный; колена его дрожали, и смутная, потерянная улыбка бродила на посинелых губах его: "внезапная идея" его вдруг подтвердилась и оправдалась, и -- он опять верил своему демону!
Но подтвердилась ли? Но оправдалась ли? Почему с ним опять эта дрожь, этот пот холодный, этот мрак и холод душевный? Потому ли, что опять он увидел сейчас эти глаза? Но ведь он и пошел же из Летнего сада единственно с тем, чтоб их увидать! В этом ведь и состояла его "внезапная идея". Он настойчиво захотел увидать эти "давешние глаза", чтоб окончательно убедиться, что он непременно встретит их там, у этого дома. Это было судорожное желание его, и отчего же он так раздавлен и поражен теперь тем, что их в самом деле сейчас увидел? Точно не ожидал! Да, это были те самые глаза (и в том, что те самые, нет уже никакого теперь сомнения!), которые сверкнули на него утром, в толпе, когда он выходил из вагона Николаевской железной дороги; те самые (совершенно те самые!), взгляд которых он поймал потом давеча, у себя за плечами, садясь на стул у Рогожина. Рогожин давеча отрекся: он спросил с искривленною, леденящею улыбкой: "Чьи же были глаза-то?". И князю ужасно захотелось, еще недавно, в воксале Царскосельской дороги, -- когда он садился в вагон, чтобы ехать к Аглае, и вдруг опять увидел эти глаза, уже в третий раз в этот день, -- подойти к Рогожину и сказать ему, "чьи это были глаза"! Но он выбежал из воксала и очнулся только пред лавкой ножовщика в ту минуту, как стоял и оценивал в шестьдесят копеек один предмет, с оленьим черенком. Странный и ужасный демон привязался к нему окончательно и уже не хотел оставлять его более. Этот демон шепнул ему в Летнем саду, когда он сидел, забывшись, под липой, что если Рогожину так надо было следить за ним с самого утра и ловить его на каждом шагу, то, узнав, что он не поедет в Павловск (что уже, конечно, было роковым для Рогожина сведением), Рогожин непременно пойдет туда, к тому дому, на Петербургской, и будет непременно сторожить там его, князя, давшего ему еще утром честное слово, что "не увидит ее" и что "не затем он в Петербург приехал". И вот князь судорожно устремляется к тому дому, и что же в том, что действительно он там встречает Рогожина? Он увидел только несчастного человека, душевное настроение которого мрачно, но очень понятно. Этот несчастный человек даже и не скрывался теперь. Да, Рогожин давеча почему-то заперся и солгал, но в воксале он стоял почти не скрываясь. Скорей даже он, князь, скрывался, а не Рогожин. А теперь, у дома, он стоял по другой стороне улицы, в шагах в пятидесяти наискось, на противоположном тротуаре, скрестив руки, и ждал. Тут уже он был совсем на виду и, кажется, нарочно хотел быть на виду. Он стоял как обличитель и как судья, а не как... А не как кто?
PART II · CHAPTER V · Constance Garnett
Yes, all this must be made clear now, that all might see clearly into each other’s hearts, that there might be no more such gloomy and passionate renunciations as Rogozhin’s that day; and all this must be done in freedom and... . light. Surely Rogozhin too could walk in the light. He said he did not love her like that; that he had no compassion for her, no “sort of pity.” It 1s true he had added afterwards that “your pity perhaps is stronger than my love”; but he had been unjust to himself. Hm! ... Rogozhin reading—was not that “pity”? The beginning of “pity”? Did not the very presence of that book prove that he was fully conscious of his attitude to her? And all he had told him that morning? Yes, that was deeper than mere passion. And does her face inspire no more than passion? Can that face indeed inspire passion now? It excites grief, it clutches the whole soul, it. . . and a poignant, agonising memory suddenly passed through Myshkin’s heart.
Yes, agonising. He remembered how he had suffered not long ago when first he had noticed in her symptoms of insanity. Then he had been almost in despair. And how could he have left her when she ran away from him to Rogozhin? He ought to have run after her himself without waiting for news of her. But .. . was it possible Rogozhin had not yet noticed insanity in her? Hm! Rogozhin sees other causes for everything, passions! And what insane jealousy! What did he mean by his supposition that morning? (Myshkin suddenly flushed and there was a sort of shudder at his heart.)
But what use was it to think of that? There was insanity on both sides. And for him, Myshkin, to love that woman with passion was almost unthinkable, would have been almost cruelty, inhumanity. Yes, yes! No, Rogozhin was unfair to himself; he had a great heart which could suffer and be compassionate. When he knew all the truth, when he realised what a piteous creature that broken, insane woman was, wouldn’t he forgive her all the past, all his agonies? Wouldn’t he become her servant, her brother, her friend, her Providence? Compassion would teach even Rogozhin and awaken his mind. Compassion was the chief and perhaps only law of all human existence. Ah, how unpardonably and dishonourably he had wronged Rogozhin! No, it was not that “the Russian soul was a dark place,” but that in his own soul there was darkness, since he could imagine such horrors! Because of a few warm words from the heart in Moscow Rogozhin had called him his brother; while he .. . But that was sickness and delirrum. That would all come right! . .. How gloomily Rogozhin had said that morning that he was “losing his faith”! That man must be suffering terribly! He had said that “he liked looking at that picture”; 1t was not that he liked it, but that he felt drawn to it. Rogozhin was not merely a passionate soul; he was a fighter, anyway: he wanted by force to get back his lost faith. He had an agonising need of it now. ... Yes, to believe in something! To believe in some one! How strange that picture of Holbein’s was, though! . . . Ah, here is the street! And here must be that house. Yes, it was it, No. 16, “the house of Madame Filisov.” It was here! Myshkin rang and asked for Nastasya Filippovna.
The mistress of the house herself answered him that Nastasya Filippovna had gone to Pavlovsk that morning to stay with Darya Alexeyevna, “and it may be that she will stay there some days.” Madame Filisov was a little, keen-eyed, sharp-faced woman about forty, with a sly and watchful expression. She asked his name, and there was an apparently intentional air of mystery in the question. Myshkin was at first unwilling to answer, but immediately turned back and asked her emphatically to give his name to Nastasya Filippovna. Madame Filisov received this emphatic request with great attention and an extraordinary air of secrecy, by which she evidently meant to suggest, “Set your mind at rest; I understand.” Myshkin’s name obviously made a very great impression on her. He looked absent-mindedly at her, turned, and went back to his hotel. But he looked quite different now. An extraordinary change had come over him again and apparently in one instant. He walked along once more pale, weak, suffering, agitated; his knees trembled and a vague bewildered smile hovered about his blue lips. His “sudden idea” was at once confirmed and justified, and he believed in his demon again.
But was it confirmed? But was it justified? Why that shiver again, that cold sweat, that darkness and chill in his soul? Was it because he had once more seen those eyes? But he had gone out of the Summer Garden on purpose to see them! That was what his “sudden idea” amounted to. He had intensely desired to see “those eyes” again, so as to make quite certain that he would meet them there, at that house. He had desired it passionately, and why was he so crushed and overwhelmed now by the fact that he had actually Just seen them? As though he had not expected it! Yes, those were the same eyes (and there could be no doubt now that they were the same eyes) which had gleamed at him in the morning, in the crowd when he got out of the train from Moscow; they were the same (ab-
What it says
Pity, feeling another's suffering as one's own, is the highest law of human life, and perhaps the only one that matters.
How it is misread
Quoted as Dostoevsky's own moral rule. On the page it is Myshkin's anxious inner reasoning, a way of talking himself out of a well-founded fear, and the novel puts it to a hard test: Myshkin's pity for Nastasya Filippovna does not save her, and Rogozhin, whom compassion was to teach, kills her at the end.
Forms in circulation
- translation
Compassion will teach even Rogojin, it will show him how to reason. Compassion is the chief law of human existence.
Abridged: Martin drops 'and perhaps only' and 'of all', and turns 'awaken his mind' into 'show him how to reason'. (Eva Martin's translation, 1915 (Project Gutenberg #2638))
Tags
What it is made of
Nearby
- Beauty will save the world. related
- The soul is healed by being with children. alike 56%
- Man grows used to everything, the scoundrel! alike 55%
- The secret of man's being is not only to live but to have something to live for. alike 55%
- Man is a creature that can get used to anything, and I think that is the best definition of him. alike 55%
Have a different wording, or a source we missed? Check it or submit it.